Пойманный свет. Смысловые практики в книгах и текстах начала столетия - Ольга Балла
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Получилось, однако, нечто куда более интересное.
Художники, писатели, поэты – современники Баратынского, Гоголя, Павла Муратова, Осипа Мандельштама (да, это несколько эпох, но в смысле нашего открытия Рима – одна) – только открывали для себя, а в значительной мере и создавали, Италию и Рим как русскую культурную идею. Они впервые наговаривали себе – ставший ныне классическим – «римский текст русской литературы», намечали основные, теперь давно уже затвердевшие линии восприятия города, насыщали его особенными русскими смыслами – безусловно отличными от, скажем, европейских католических. Бродский во второй половине ХХ века уже подводил этой культурной работе итоги. Она была проделана, на нашу беду, исключительно удачно.
Поди-ка заговори теперь об этой стране, умудрившись при этом не процитировать, явно или неявно, муратовских «Образов Италии» или гоголевского «Рима»! Попробуй-ка не вспомнить мандельштамовского: «Природа – тот же Рим и отразилась в нём», «Посох взял, развеселился и в далёкий Рим пошёл», «Поговорим о Риме – дивный град! Он утвердился купола победой…», «Не город Рим живёт среди веков, а место человека во Вселенной», «…и никогда он Рима не любил»… Да мы уже не только о Риме – о самой жизни мыслим этими формулами (впрочем, кто сказал, что Рим не синонимичен самой жизни? Ещё как синонимичен). А куда деться хоть сколько-нибудь начитанному человеку при мысленном взгляде на Италию – от «Римских элегий» и «Венецианских строф» Бродского, от его «Декабря во Флоренции» и «Писем Римскому другу», от «Набережной Неисцелимых» и «Памяти Марка Аврелия»?…
Рим гудит цитатами, как набитый улей. Он заговорен насквозь. Вместо Рима слишком велика опасность увидеть чужие – пусть прекрасные, сильные, мудрые, но всё равно ведь чужие и, главное, уже сказанные слова!
Рим – это то, что «принято» любить, «положено» любить, нельзя не любить. Это, в конце концов, входит в культурный этикет. Сама культура, хочешь не хочешь, к этому подталкивает, настраивает тебе именно таким образом душевную оптику. Италия – то, по чему принято тосковать, куда принято – перерастая своё здешнее и нынешнее несовершенное состояние – стремиться. «Родина неги, славой богата, / Будешь ли некогда мною ты зрима? / Рвётся душа, нетерпеньем объята, / К гордым остаткам падшего Рима!» – восклицал с детства очарованный Италией Баратынский, которому тринадцать лет спустя предстояло в этой стране умереть.
Культура, для которой переживание Рима – сложное смысловое событие – входит в число главных ценностей (а наша, представьте себе, именно такова), должна время от времени обновлять в себе чувство этого города. Начинать его как бы заново.
Поэтому гостям Русской Академии на заре XXI века пришлось проделывать культурную работу особого рода. Им предстояло от наговоренного скорее уж освободиться.
Нет, разумеется, вначале нужно было восстановить преемственность. Вступить, как и было сказано, в символическое наследство: заново прожить, сделать частью своей биографии не только всё, что уже было сказано о Риме их великими предшественниками, но и сам Рим. То есть не в книгах вычитать, а вот буквально проходить собственными ногами, продышать собственными лёгкими, прочувствовать собственной кожей – то, что предшествует всякому мифу и вообще всему, что может быть сказано. Тело города в его неразделимости с душой. Для того и надо было непременно туда ехать, да ещё и жить там – хотя бы несколько месяцев.
Но затем от наработанного предшественниками надо было всё-таки дистанцироваться. Предстояло заново поставить вопрос: как вообще следует говорить о Риме? Как говорить о нём так, чтобы не повторять уже сказанного? Так, чтобы он оставался для нас не воплощённой хрестоматией, но живым городом?
Самое худшее и бесплодное, что здесь могло бы быть сделано – это трепетное благоговение, архивариусов буквализм, музейное педантство. Оттого-то наши авторы по этому пути и не пошли. Не получилось, слава Богу, ни школярства, ни начётничества, ни вообще – отчёта как жанра. Получилась живая жизнь.
Конечно, совсем без отработки культурных топосов обойтись сложно – но и вряд ли нужно. Конечно, память отзывается на каждом шагу, и невозможно не оборачиваться на прошлое, которого здесь – преизбыток. «Император, если бы ты видел, – окликает Елена Шварц давно умершего собеседника, – Как несутся в мраке колесницы, / никогда меты не достигая, / Падают, ломая в смерть ключицы. / Цезарь, Цезарь, подавившись ядом, / Не стесняйся, выплюнь. Не глотай.» Конечно, груз ответственности перед Большой Традицией с её накопленными смыслами поневоле чувствуется. «…и не то чтобы я был раздавлен Пьетой, – пишет Владимир Строчков, – словно каменной, мраморной тяжкой плитой, / но немыслимый груз её горя / лёг на нехристианские плечи мои / всею массой Распятого, Матери и / берегов Средиземного моря.»
Однако новые русские первооткрыватели Рима не зацикливаются ни на памяти, ни на ответственности – они даже не делают её своей основной темой. Они не слишком цитируют классиков. Они вообще начали с того, что заговорили через Рим, языком Рима (сырого, непроговоренного, как бы впервые с каждым из них случившегося) – о своём.
Первый из стипендиатов, Тимур Кибиров, тексты которого открывают книгу, своими хождениями по Риму разговаривает с любимой женщиной – превращает сам Рим в инструмент разговора с ней, в форму тоски по ней. «Как Блок жену свою – о, Русь! – / так я тебя, Натусь, / зову Италией своей…» Ёрничает от души, сбивая с предметов музейную спесь: «Пресловутый столп Траяна / тоже символичен. / Обелиск торчит в фонтане! / А уж дупла у платанов / Просто неприличны.» Владимир Строчков превращает в рабочий материал, не церемонясь, сам итальянский язык, вплетает в стихи взятые из него слова и обороты на равных правах с русскими и английскими – стирает границы: «Но giorni defluiscono[3] – ciò[4] факт – / как молоко, сквозь dita[5] в тот бездонный / сосуд, где sguazza la eternità[6]», «Stamattina / when walking / when walking in the garden / quando ho girato lì / I heard a dull bombastic bump!.. / I looked there and saw la pigna…»[7]
Они вообще стараются иметь дело с повседневностью – впрочем, история здесь так и норовит оказаться её составной частью: «В ресторане „Quo vadis“ / на Аппиевой дороге / Заказать можно асти, /или кьянти, или любое другое. / Можно что подешевле, / А можно и дорогое, / И кайфовать за бокалом. / Что нам давние страсти…» (Сергей Стратановский). И главное, главное – повседневный чувственный опыт. Пожалуй, даже не опосредованный (поспешными) толкованиями.
«Мне кажется, – признаётся Михаил Айзенберг, – что для человека, приехавшего в Италию, нет более „творческого“ занятия, чем смотреть на Италию. А пребывание в Риме задаёт твоему зрению такие задачи, которые хотелось бы решать всю оставшуюся жизнь.»
«Я жил там, – рассказывает он, – два с половиной месяца, а занимался только тем, что ходил по улицам как заведённый и смотрел. <…> Только ходил и ходил, кружа по одним и тем же местам, не уставая и не насыщаясь. Даже не очень понимал, что меня гонит.» И делает вывод: «Полагаю, что провёл своё римское время самым разумным образом».
Такое сырое проживание и стало их работой освобождения – открывающей новые пути. И пересотворением Рима – из материала ежедневных впечатлений – заново. Чтобы Рим не совпадал «с представленьем о Риме»: чтобы он всё время его перерастал.
И тогда уже можно, глядя на римское небо, выборматывать собственную мифологию: «Где-то в небе мучат рыбу, / и дрожит, хвостом бия. / От неё горит над Римом / Золотая чешуя.» (Елена Шварц)
Всё – вплоть до самого сакрального – оказывается живым. «…и у Матери дрогнули краешки уст, / и на миг шевельнулся Распятый.» (Владимир Строчков)
Получился ли новый, цельный миф о Риме и (насквозь пронизанной его лучами) Италии?